"И долговечней — царственное слово"

Ясько Георгий
Сообщения: 158
Зарегистрирован: 28 янв 2011, 17:24

Стихийные творения. Из пламя и света рожденное слово.

Сообщение Ясько Георгий »

Есть речи — значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.

Как полны их звуки
Безумством желанья!
В них слезы разлуки,
В них трепет свиданья.

Не встретит ответа
Средь шума мирского
Из пламя и света
Рожденное слово;

Но в храме, средь боя
И где я ни буду,
Услышав, его я
Узнаю повсюду.

Не кончив молитвы,
На звук тот отвечу,
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.
Ясько Георгий
Сообщения: 158
Зарегистрирован: 28 янв 2011, 17:24

О. Мандельштам. Стихотворение.

Сообщение Ясько Георгий »

Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
B беспамятстве ночная песнь поется.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
B сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.

И медленно растет, как бы шатер иль храм,
То вдруг прикинется безумной Антигоной,
То мертвой ласточкой бросается к ногам,
С стигийской нежностью и веткою зеленой.

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья.
Я так боюсь рыданья аонид,
Тумана, звона и зиянья!

А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольется,
Но я забыл, что я хочу сказать, -
И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Bсе не о том прозрачная твердит,
Все ласточка, подружка, Антигона...
И на губах, как черный лед, горит
Стигийского воспоминанье звона.
Последний раз редактировалось Ясько Георгий 07 мар 2011, 10:08, всего редактировалось 1 раз.
Аватара пользователя
Valentina
Сообщения: 1399
Зарегистрирован: 15 мар 2010, 11:17

Имена в культуре и обычаях народов

Сообщение Valentina »

Древнегреческие имена

Софокл, Алкивиад, Аристид, Платон, Сократ — всё это скорее не имена, а фамилии. Но они никогда не выступают в источниках вместе с каким-либо другим личным «наименованием».

В своей семье греки при рождении получали только одно имя, фамилий же в современном значении этого слова, объединяющих весь род и переходящих по наследству от отца к сыну, в Греции не было. Не было и общепринятого списка имён, из которого родители малыша могли бы выбрать одно для наречения им новорождённого. Так что имена детям давали совершенно произвольно, часто придумывали новые, не встречавшиеся ранее, но связанные или с какими-либо обстоятельствами рождения ребёнка, или с какой-нибудь характерной чертой, которая его выделяла уже при появлении на свет или же которую родители хотели в нём видеть впоследствии. Часто мальчика называли просто в честь отца или деда, девочку — в честь матери или бабки.

Так, оратор Демосфен носил имя отца, и его звали Демосфен, сын Демосфена. Сын Перикла и Аспасии также получил имя отца, а дочь поэтессы Сафо — имя своей бабки.

Немало имён было образовано от имён богов или богинь — так называемые ономата теофора. Твердо веря, что каждое имя содержит в себе нечто магическое, греки называли детей даром того или иного божества, как бы передавая тем самым ребёнка под опеку его бессмертного тёзки. Среди «ономата теофора» весьма распространены были такие: Диодор (дар бога Зевса), Аполлодор (дар Аполлона), Артемидор (дар Артемиды, но, может быть, и дар Артемиде), Диоген (происходящий от Зевса) и т.п.

В другую группу имён входили такие, которые должны были в соответствии с намерениями родителей помочь воспитать в ребёнке ту или иную положительную черту характера или просто сулили обладателю этого имени успех и благополучие. Здесь можно встретить такие понятия, как мудрость, доброта, сила, справедливость, благочестие, а также победа и слава. Среди мужских имён этой группы находим: Софокл (славный мудростью), Фемистокл (славный справедливостью), Гиерокл (славный Святостью). Заметим, что греческие имена на «-кл(ес)» вполне соответствуют славянским именам на «-слав». Девочек в Греции называли: Елена («светлая»), Евклия («Доброслава» или «Прекраснослава») и т.п.

Отыскание подходящего имени для младенца оказывалось иногда труднейшей проблемой и приводило даже к семейном ссорам. Это хорошо показал Аристофан в комедии «Облака», где столь многое почерпнуто комедиографом прямо из жизни и нравов окружавших его афинян. Герой комедии Стрепсиад жалуется зрителям, как трудно было выбрать имя для сына, ведь жена Стрепсиада, мечтавшая видеть своё дитя победителем благородных состязаний на ипподроме, непременно требовала, чтобы в имени содержалось слово «(г)ипп(ос)» — конь. Сам Стрепсиад, занятый хозяйством, смотрел на дело более практично:

Стрепсиад:

Позднее сын вот этот родился у нас,

Ох, у меня и у любезной жёнушки.

Тут начались раздоры из-за имени.

Жене хотелось конно-ипподромное

Придумать имя: Каллиппид, Харипп, Ксантипл.

Я ж Фидонидом звать хотел, в честь дедушки.

Так спорили мы долго; согласясь потом,

Совместно Фидиппидом сына назвали.

Ласкала мать мальчишку и баюкала:

«Вот вырастешь — и на четвёрке, в пурпуре,

Поедешь в город, как Мегакл, твои дяденька».

Я ж говорил: «Вот вырастешь — и коз в горах

Пасти пойдёшь, как твой отец, кожух надев».

Аристофан. Облака

Если в дальнейшем, подрастая, юный грек получал ещё и прозвище благодаря каким-либо особенностям своего характера или внешности, прозвище, которое он сам принимал и признавал, то в Элладе — в отличие от других стран — оно закреплялось за ним навсегда, настоящее же его имя вскоре забывалось. Так, знаменитый Платон первоначально звался Аристоклом (славный своим совершенством) — такое имя дали ему родители. Со временем же его прозвали Платоном, то ли за сильную, широкую грудь, как полагают одни, то ли за высокий лоб, как думают другие.

Таким образом, предполагать кровное родство между людьми с одинаковым именем нет оснований. Люди эти могли не только принадлежать к разным семьям, но и происходить из разных, весьма удалённых друг от друга областей Греции. Например, наряду с философом Платоном был также поэт-трагик Платон, и они не состояли между собой ни в каком родстве. Поэтому-то историки и биографы в более поздние времена добавляли к именам известных греков прозвища, указывающие на их происхождение или занятие.

В частной жизни житель греческого полиса обходился одним именем. В официальных же документах его обозначали двумя или даже тремя именами. В списках граждан, в юридических и административных актах полагалось приводить также имя отца:

Фемистокл, сын Неокла, Перикл, сын Ксантиппа, Аристид, сын Лисимаха, и т.п., а кроме того, если дело происходило в Афинах, указывать, к какой из городских фил принадлежит человек или, если он не был коренным жителем полиса, уроженцем какого города он является.

В самых ранних литературных памятниках (особенно у Гомера) героев часто называли по именам их отцов или дедов, приводя помимо личного имени героя также его «отчество». Так, царей Агамемнона и Менелая Гомер называет Атридами, сыновьями Атрея, Ахилла — Пелидом, сыном Пелея. Дочерей царя Даная мы и сегодня знаем как Данаид. Прибавление к личному имени патронимикона, т.е. «отчества», было одним из отличительных признаков именно свободных граждан. Для обозначения рабов считалось достаточным одного имени, а ещё чаще вместо имени употребляли этникон — прозвище, указывающее на происхождение раба: Сир — «сириец» — из Сирии, Лид — «лидиец» — из Лидии и т.п. Присваивать себе прозвище, свидетельствующее о принадлежности к тому или иному полису, не имея на то законных прав, значило совершить проступок, за который сурово наказывали.

Любопытно отметить, что в эпоху эллинизма, с ростом бюрократического аппарата управления, человек, обращаясь с письмом к официальному лицу, должен был указать не только своё имя, но и возраст и даже особые приметы. В деловой переписке этого периода можно встретить такие характеристики: «Сенфей, 30 лет, рубец на запястье левой руки»; «Аврелий Пакис, в возрасте 50 лет, шрам на левом колене»; «Фесарион, 24 года, без особых примет».

© Л. Винничук
Люди, нравы и обычаи Древней Греции и Рима. — М.: Высшая школа, 1988
Аватара пользователя
Olga
Сообщения: 328
Зарегистрирован: 09 фев 2011, 19:16

Имена в культуре и обычаях народов

Сообщение Olga »

Обычай давать имя-тотем существовал у многих народов. Наши древние предки прекрасно осознавали, что слово - это вибрация, а имя - вибрация особая, созданная из совокупной вибрации звуков, во многом определяющих судьбу. Потому и людям, и городам давались, в соответствии с миссией на данную конкретную жизнь, красивые и звучные высокоэнергетичные имена. Так, основатель французской королевской династии Хлодвиг в переводе с латинского означает "мощный воитель". И, действительно, как замечает летописец Григорий Турский, он "безостановочно побивал все народы". Чтобы и потомки его были столь же воинственными и смелыми, имя Chludovicus, трансформировавшееся в ходе времен в "Людовик", стало нарицательным именем французских королей. Точно также тщательно, в соответствии с их назначением и расположением на местности, с учетом астрологических характеристик, выбиралось в древности и имена городов, гор, долин и рек. К счастью для современных исследователей, топонимка меняется крайне медленно. Предки наши были искренне убеждены: то, что дается свыше, менять ни в коем случае нельзя. Египтяне, к примеру, спустя тысячелетия, если требовалась реставрация храма, обращались к жрецам, хранившим старые планы, и вели реконструкцию строго по ним, с учетом новой астрономической ситуации. Бездумные переименования, периодически охватывающие, подобно степному пожару, целые местности, как правило, кроме вреда ничего не приносят. Потому что знание сильных звуковых сочетаний давно утеряно.
Есть множество серьезных причин, по которым люди скрывали свое истинное имя, используя заменитель-псевдоним. Из тех же соображений ребенку давались несколько имен. Расставались со старым, мирским именем, начинающие новую жизнь монахи, решались на перемену некомфортного имени люди, ощущавшие, что оно мешает им жить.
Так что выбор имени для малыша - невероятно ответственное дело.
Интересно подчас наблюдать, люди с какими именами составляют наше окружение, и что именно несут нам носители этих имен. Наблюдения эти порой дают бесценную информацию.
"Всегда иди кратчайшим путем. Согласный путь, согласный с природой; он в том, чтобы соблюсти правду в делах и поступках". Марк Аврелий.
Ясько Георгий
Сообщения: 158
Зарегистрирован: 28 янв 2011, 17:24

Юрий Верховский Русский абсолют

Сообщение Ясько Георгий »

Изображение
30.VII.1932
Я молчал не от лени, болезни, дум, недосуга –
Нет, я молчал просто т а к. Так – это наш абсолют
Русский. Его толковать невозможно, но должно всецело
Просто принять – и во всем. Как же иначе? Да, так.
Ясько Георгий
Сообщения: 158
Зарегистрирован: 28 янв 2011, 17:24

ФЁДОР СОЛОГУБ СТИХОТВОРЕНИЯ 1923-1927

Сообщение Ясько Георгий »

Изображение
Подыши ещё немного
Тяжким воздухом земным,
Бедный, слабый воин Бога,
Странно зыблемый, как дым.

Что Творцу твои страданья?
Кратче мига — сотни лет.
Вот — одно воспоминанье,
Вот — и памяти уж нет.

Но как прежде — ярки зори,
И как прежде — ясен свет,
«Плещет море на просторе»,
Лишь тебя на свете нет.

Бедный, слабый воин Бога,
Весь истаявший, как дым,
Подыши ещё немного
Тяжким воздухом земным.
17 (30) июля 1927


Душа, отторгнувшись от тела,
Как будешь ты в веках жива?
Как ты припомнишь вне предела
Все наши формы и слова?

Но ты жива, я знаю это,
И ты пройдешь сквозь дым веков
Во исполнение завета,
Еще живее без оков.

Здесь каждый шаг в цепях причины,
И к светлой цели нет пути,
Не остановишь миг единый,
И воля бьется взаперти.

Здесь, в этом нашем бренном теле,
Законом мировой игры
Скрестились и отяготели
Все беспредельные миры.

Но даже этих подчинений
Всемирно-неизбежный гнёт
Во мне надежду восхождений
К безмерной жизни создаёт.
1 (14) февраля 1923


Из рук упал кувшин с водой,
И на песок пророк склонился,
А дух его за край земной
К иным пространствам устремился.

Увидел он иной земли
Сады, поляны и дороги.
Ручьи текли, цветы цвели,
Сияли дивные чертоги.

Он восходил из рая в рай,
Надмирной уносимый бурей,
Позабывал родимый край,
И забавлялся лаской гурий.

Все благовоннее роса,
Все больше света и простора,
Все лучезарней небеса,
Все более утех для взора.

Перед Аллахом Магомет,
Аллах в таинственном покрове,
Чтобы не сжег пророка свет,
Пылающий в предвечном Слове.

Ликует вознесенный ввысь,
Внимая вечному глаголу.
Аллах сказал ему: «Вернись,
И возвести закон мой долу».

И на земле опять пророк,
И та же перед ним долина,
Вода течет в сухой песок,
Струяся через край кувшина.

Мгновенно-пройденный Эдем,
В тебе легенду видит скептик.
Он говорит: «Известно всем,
Что Магомет был эпилептик».

Дает нам время лишь одну
Навеки скованную рельсу.
С нее умчаться в ширину
Не возмечталось и Уэльсу.

И только пламенный недуг,
Остановив мгновенье, сбросит
С тяжелой рельсы душу вдруг,
И в ширину времен уносит.
11 (24) февраля 1923


На опрокинутый кувшин
Глядел вернувшийся из рая.
В пустыне — только миг один,
А там века текли, сгорая.

Ушедшие от нас живут,
Расторгнувши оковы тлена, —
Мы беглою стезей минут
Скользим, не покидая плена.

Очарования времен
Расторгнуть все еще не можем.
Наш дух в темницу заключен,
И медленно мы силы множим.

Давно ли темная Казань
Была приютом вдохновений,
И колебал Эвклида грань
Наш Лобачевский, светлый гений!

Завеса вновь приподнята
Орлиным замыслом Эйнштейна,
Но все еще крепка плита
Четырехмерного бассейна.

Необратимы времена
Еще коснеющему телу,
И нам свобода не дана
К иному их стремить пределу.

Наш темный глаз печально слеп,
И только плоскость нам знакома.
Наш мир широкий — только склеп
В подвале творческого дома.

Но мы предчувствием живем.
Не лгут позывы и усилья.
Настанет срок, — и обретем
Несущие к свободе крылья.
6 (19) февраля 1923



Не слышу слов, но мне понятна
Твоя пророческая речь.
Свершившееся — невозвратно,
И ничего не уберечь.

Но кто достигнет до предела,
Здесь ничего не сохранив,
Увидит, что заря зардела,
Что день минувший вечно жив.

Душа, как птица, мчится мимо
Ночей и дней, вперед всегда,
Но пребывает невредимо
Времен нетленная чреда.

Напрасно бледная Угроза
Вооружилася косой, —
Там расцветает та же роза
Под тою ж свежею росой.
26 апреля (9 мая) 1923

Я созидал пленительные были
В моей мечте,
Не, что преданы тисненью были,
Совсем не те.

О тех я людям не промолвил слова,
Себя храня,
И двойника они узнали злого,
А не меня.

Быть может, людям здешним и не надо
Сны эти знать,
А мне какая горькая отрада —
Всегда молчать!

И знает бог, как тягостно молчанье,
Как больно мне
Томиться без конца в моем изгнаньи
В чужой стране.
11 июля (24 июля) 1923


Привык уж я к ночным прогулкам.
Тоской тревожною влеком,
По улицам и переулкам
Шесть верст прошёл я босиком.

Прохожих мало мне встречалось,
Но луж не мало сохранил
Избитый тротуар. Казалось,
Что скупо воздух влагу пил.

Лишь на Введенской людно было,
Где пересёк проспект Большой,
Но никого не удивило,
Что прохожу я здесь босой.

Во тьме, подальше, хулиганы
Навстречу шли. Я постоял.
Один из них, в одежде рваной,
Коробку папирос достал.

- Товарищ, спички вам не жалко?
Свои, вишь, дома позабыл. —

Нашлась в кармане зажигалка,
И парень мирно закурил.
Потом пошли своей дорогой.

Быть может, воры, — ну, так что ж!
Такой, как я вот босоногий,
Не соблазняет на грабёж.
19 сентября (2 октября) 1923

Алкогольная зыбкая вьюга
Зашатает порой в тишине.
Поздно ночью прохожий пьянчуга
Подошёл на Введенской ко мне.

«Вишь, до Гатчинской надо добраться, —
Он сказал мне с дрожанием век, —
Так не можете ль вы постараться
Мне помочь, молодой человек?»

Подивившись негаданной кличке,
Показал я ему, как пройти,
А потом, по давнишней привычке,
Попытался разгадку найти.

Впрочем, нечему здесь удивляться:
По ночам я люблю босиком
Час-другой кое-где прошататься,
Чтобы крепче спалося потом.

Плешь прикрыта поношенной кепкой,
Гладко выбрит, иду я босой,
И решил разуменьем некрепкий,
Что я, значит, парнишка простой.

Я ночною прогулкой доволен:
Видно, всё ещё я не ломлюсь.
Хорошо, что я в детстве не холен,
Что хоть пьяному юным кажусь.
28 сентября (11 октября) 1923

Огни далекие багровы.
Под сизой тучею суровы,
Тоскою веют небеса,
И лишь у западного края
Встает, янтарно догорая,
Зари осенней полоса.

Спиной горбатой в окна лезет
Ночная мгла, и мутно грезит
Об отдыхе и тишине,
И отблески зари усталой,
Прде ней попятившися, вялой
Походкой подошли к стене.

Ну что ж! Непрошеную гостью
С ее тоскующею злостью
Не лучше ль попросту прогнать?
Задвинув завесы не кстати ль
Вдруг повернуть мне выключатель
И день искусственный начать?
27 октября 1926

Угол падения
Равен углу отражения...
В Сириус яркий вглядись:
Чьи-то мечтания
В томной тоске ожидания
К этой звезде вознеслись.

Где-то в Америке
Иль на бушующем Тереке
Как бы я мог рассчитать?
Ночью бессонною
Эту мечту отраженную
Кто-то посмеет принять.

Далью великою
Или недолею дикою
Разлучены навсегда...
Угол падения
Равен углу отражения...
Та же обоим звезда.
19 ноября 1926

Портрет Фёдора Кузьмича Сологуба работы Бориса Михайловича Кустодиева, 1907 год.
Ясько Георгий
Сообщения: 158
Зарегистрирован: 28 янв 2011, 17:24

Ясунари Кавабата. Красотой Японии рожденный.

Сообщение Ясько Георгий »

Нобелевская речь [М.: Панорама, 1993]
Изображение
Цветы — весной,
Кукушка — летом.
Осенью — луна.
Чистый и холодный снег —
Зимой.

Дзэнский мастер Догэн (1200—1253) сочинил это стихотворение и назвал его «Изначальный образ».

Зимняя луна.
Ты вышла из-за туч,
Меня провожаешь.
Тебе не холодно на снегу?
От ветра не знобит?

А это стихи преподобного Мёэ (1173—1232).
Когда меня просят что-нибудь написать на память, я пишу эти стихи. Длинное, подробное описание, можно сказать, ута-моногатари, предпослано стихам Мёэ и проясняет их смысл. <lj-cut text="читать дальше">.
«Ночь. 12 декабря 1224 года. Небо в тучах. Луны не видно. Я вошел в зал Какю и погрузился в дзэн. Когда наконец настала полночь, время ночного бдения, отправился из верхнего павильона в нижний,— луна вышла из-за туч и засияла на сверкающем снеге. С такой спутницей мне не страшен и волк, завывающий в долине. Пробыв некоторое время в нижнем павильоне, я вышел. Луны уже не было. Пока она пряталась, прозвенел после-полуночный колокольчик, и я опять отправился наверх. Тут луна снова появилась из-за туч и снова сопровождала меня. Поднявшись наверх, я направился в зал. Луна же, догоняя облако, всем своим видом показывала, что собирается скрыться за вершиной соседней горы. Ей, видимо, хотелось сохранить в тайне нашу прогулку».

Затем следовал упомянутый стих. И далее: «Увидев, как луна прислонилась к вершине горы, я вошел в зал.

И я появлюсь
За горой.
И ты, луна, приходи.
Эту ночь и ночь за ночью
Вместе проведем».

Просидев всю ночь в зале для медитации или вернувшись в него под утро, Мёэ написал: «Закончив медитировать, открыл глаза и увидел за окном предрассветную луну. Все это время я сидел в темноте и не мог сразу понять, откуда это сияние: то ли от моей просветленной души, то ли от луны.

Моя душа
Ясный свет излучает.
А луне, должно быть,
Кажется,
Это ее отраженье».

Если Сайгё называют поэтом сакуры, то Мёэ — певец луны.

О, как светла, светла.
О, как светла, светла, светла.
О, как светла, светла.
О, как светла, светла, светла, светла
Луна!

Стихотворение держится на одной взволнованности голоса.

От полуночи до рассвета Мёэ сочинил три стихотворения «о зимней луне». Как сказал Сайгё: «Когда сочиняешь стихи, не думай, что сочиняешь их». Словами в тридцать один слог Мёэ доверительно, чистосердечно беседует с луной, не только как с другом, но и как с близким человеком.

«Глядя на луну, я становлюсь луной… Луна, на которую я смотрю, становится мною. Я погружаюсь в природу, сливаюсь с ней».

Сияние, исходящее от «просветленного сердца» монаха, просидевшего в темном зале до рассвета, кажется предрассветной луне ее собственным сиянием.

Как явствует из подробного комментария к стихотворению «Провожающая меня зимняя луна», Мёэ, поднявшись в гору в зал для медитации, погрузился в философские и религиозные раздумья и передал в стихотворении пережитое им ощущение встречи, незримого общения с луной. Я выбираю это стихотворение, когда меня просят что-нибудь надписать, за его легкую задушевность.

«О зимняя луна, то скрываясь в облаках, то появляясь вновь, ты освещаешь мои следы, когда я иду в зал дзэн или возвращаюсь из него. С тобою мне не страшен и волк, завывающий в долине. Тебе не холодно на снегу? От ветра не знобит?»

Я потому надписываю людям эти стихи, что они преисполнены доброты, теплого, проникновенного чувства к природе и человеку,— воплощают глубокую нежность японской души.

Профессор Ясиро Юкио, известный миру исследователь Боттичелли, знаток искусства прошлого и настоящего, Востока и Запада, сказал однажды, что «особенность японского искусства можно передать одной поэтической фразой: «Никогда так не думаешь о близком друге, как глядя на снег, луну или цветы». Когда любуешься красотой снега или красотой луны, когда бываешь очарован красотой четырех времен года, когда пробуждается сознание и испытываешь благодать от встречи с прекрасным, тогда особенно тоскуешь о друге: хочется разделить с ним радость. Словом, созерцание красоты пробуждает сильнейшее чувство сострадания и любви, и тогда слово «человек» звучит как слово «друг».

Слова «снег, луна, цветы» — о красоте сменяющих друг друга четырех времен года — по японской традиции олицетворяют красоту вообще: гор, рек, трав, деревьев, бесконечных явлений природы и красоту человеческих чувств.

«Никогда так не думаешь о друге, как глядя на снег, луну или цветы» — это ощущение лежит ив основе чайной церемонии. Встреча за чаем — та же «встреча чувств». Сокровенная встреча близких друзей в подходящее время года. Кстати, если вы подумаете, что в повести «Тысяча журавлей» я хотел показать красоту души и облика чайной церемонии, то это не так. Скорее, наоборот, я ее отвергаю, предостерегаю против той вульгарности, в которую впадают нынешние чайные церемонии.

Цветы — весной.
Кукушка — летом.
Осенью — луна.
Чистый и холодный снег —
Зимой.

И если вы подумаете, что в стихах Догэна о красоте четырех времен года — весны, лета, осени, зимы — всего лишь безыскусно поставлены рядом банальные, избитые, стертые, давно знакомые японцам образы природы, думайте! Если вы скажете, что это и вовсе не стихи, говорите! Но как они похожи на предсмертные стихи монаха Рёкана (1758—1831):

Что останется После меня? Цветы — весной. Кукушка — в горах, Осенью — листья клена.

В этом стихотворении, как и у Догэна, простейшие образы, обыкновенные слова незамысловато, даже подчеркнуто просто, поставлены рядом, но, чередуясь, они передают сокровенную суть Японии. Это последние стихи поэта.

Весь долгий,
Туманный
День весенний
С детворой
Играю в мяч.

Ветер свеж.
Луна светла.
Эх, тряхнем-ка стариной!
Протанцуем эту ночку
До рассвета!

Что говорить —
И я людей
Не сторонюсь.
Но мне приятней
Быть одному.

Душа Рёкана подобна этим стихам. Он довольствовался хижиной из трав, ходил в рубище, скитался по пустырям, играл с детьми, болтал с крестьянами, не вел досужих разговоров о смысле веры и литературы. Он следовал незамутненному пути: «Улыбка на лице, любовь в словах». Но именно Рёкан в период позднего Эдо (конец XVIII — начало XIX в.) своими стихами и своим искусством каллиграфии противостоял вульгарным вкусам современников, храня верность изящному стилю древних. Рёкан, чьи стихи и образцы каллиграфии по сей день высоко ценятся в Японии, в своих предсмертных стихах написал, что ничего не оставляет после себя. Думаю, он хотел этим сказать, что и после его смерти природа будет так же прекрасна и это единственное, что он может оставить в этом мире. Здесь звучат чувства древних и религиозная душа самого Рёкана. Есть у Рёкана и любовные стихи. Вот одно из любимых мною:

О, как долго
Томился я
В ожидании!
Мы вместе…
О чем еще мечтать?

Старый Рёкан, которому тогда было шестьдесят восемь, встретил молодую двадцатидевятилетнюю монахиню Тэйсин и без памяти влюбился в нее. Это стихи о радостивстречи с вечной женственностью, с женщиной, как с долгожданной любовью.

Мы вместе…
О чем еще мечтать? —

прямодушно заканчивает он свои стихи.

Родился Рёкан в Этиго (теперь провинция Ниигата), той самой провинции, которую я описал в повести «Снежная страна». Это северная окраина Японии, куда через Японское море доходят холодные ветры из Сибири. Всю жизнь он провел в этом краю. Умер Рёкан семидесяти четырех лет. В глубокой старости, чувствуя приближение смерти, он пережил просветление — сатори. И мне кажется, что на краю смерти, в «Последнем взоре» поэта-монаха природа севера отразилась особой красотой. У меня есть дзуйхицу «Последний взор». Там приводятся слова — которые потрясли меня — из предсмертного письма покончившего с собой Акутагавы Рюноскэ (1892—1927): «Наверное, я постепенно лишился того, что называется инстинктом жизни, животной силой,— писал Акутагава.— Я живу в мире воспаленных нервов, прозрачный, как лед… Меня преследует мысль о самоубийстве. Только вот никогда раньше природа не казалась мне такой прекрасной! Вам, наверное, покажется смешным: человек, очарованный красотой природы, думает о самоубийстве. Но природа потому так и прекрасна, что отражается в моем последнем Взоре».

В 1927 году, тридцати пяти лет от роду, Акутагава покончил с собой. Я писал тогда в «Последнем взоре»: «Как бы ни был чужд этот мир, самоубийство не ведет к просветлению. Как бы ни был благороден самоубийца, он далек от мудреца. Ни Акутагава, ни покончивший с собой после войны Дадзай Осаму (1909—1948) и никто другой не вызывают у менян и понимания, ни сочувствия. У меня был друг, художник-авангардист. Он гоже умер молодыми тоже часто помышлял о самоубийстве. В «Последнем взоре» есть и его слова. Он любил повторять: «Нет искусства выше смерти» — или: «Умереть и значит жить». Этот человек, родившийся в буддийском храме, окончивший буддийскую школу, иначе смотрел на смерть, чем смотрят на нее на Западе. «В кругу мыслящих кто не думал о самоубийстве?» Наверное, так оно и есть. Взять хотя бы того же монаха Иккю (1394—1481). Говорят, он дважды пытался покончить с собой. Я сказал «того же», потому что Иккю знают даже дети — чудака из сказок, ао его эксцентричных выходках ходит множество анекдотов. Об Иккю рассказывают, что «дети забирались к нему на колени погладить его бороду. Лесные птицы брали корм из его рук».Судя по всему, Иккю был до предела искренним, добрым монахом,— истинный дзэнец. Говорят, он был сыном императора. Шести лет его отдали в буддийский храм, и уже тогда проявился его поэтический дар. Иккю мучительно размышлял о жизни и религии. «Если бог есть, пусть спасет меня! Если нет, пусть меня сгложут рыбы на дне озера». Он действительно бросился в озеро, но его спасли. Был еще случай: один монах из храма Дайтокудзи, где служил Иккю, покончил с собой, и из-за этого кое-кого из монахов отправили в заточение. Чувствуя вину — «тяжело бремя ноши», Иккю удалился в горы и, решив умереть, морил себя голодом.

Он назвал свой поэтический сборник «Кёун» («Безумные облака»), и он стал его псевдонимом. В этом сборнике, да и в последующих есть стихи, какие не встретишь в средневековых канси, тем более в дзэнской поэзии, настолько они эротичны и содержат такие интимные подробности, что могут привести в смущение. Иккю не обращал внимания на правила и запреты дзэн: ел рыбу, пил вино, встречался с женщинами. Во имя свободы он противостоял монастырским порядкам. Быть может, в то смутное время, когда нарушился путь человека, он хотел восстановить подлинное человеческое существование, истинную жизнь, укрепить дух людей.

Храм Дайтокудзи в Мурасакино, в Киото, и теперь излюбленное место чайных церемоний. Какэмоно, что висят в нише чайной комнаты,— образцы каллиграфии Иккю, привлекают сюда посетителей. У меня тоже есть два образца. На одном надпись: «Легко войти в мир Будды, трудно войти в мир дьявола». Эти слова меня преследуют. Я их тоже нередко надписываю.Эти слова можно понимать по-разному. Пожалуй, их смысл безграничен. Но когда вследза словами: «легко войти в мир Будды» — читаю: «трудно войти в мир дьявола», Иккю входит в мою душу своей дзэнской сущностью. В конечном счете, для людей искусства, ищущих Истину, Добро и Красоту, желание, скрытое в словах «трудно войти в мир дьявола»,в страхе ли, в молитве, в скрытой или явной форме, но присутствует неизбежно, как судьба. Без «мира дьявола» нет «мира Будды». Войти в «мир дьявола» труднее. Слабым духом это не под силу.

«Встретишь будду, убей будду. Встретишь патриарха, убей патриарха» — известный дзэнский девиз. Буддийские школы разделяются на те, что верят в спасение извне (тарики), и те, что верят в спасение через усилие собственного духа (дзирики). Дзэн, естественно, принадлежит к последним. Отсюда эти свирепые слова.

Синран (1173—1262), основатель секты Синею (Истины), последователи которой верят в спасение извне, сказал однажды: «Если хорошие люди возрождаются в раю, что уж говорить о плохих?!» Между словами Синрана и словами Иккю о «мире Будды» и «мире дьявола» есть общее — душа (кокоро), и есть и различие. Синран еще сказал: «Не иметь ни одного ученика». «Встретишь патриарха, убей патриарха». «Не иметь ни одного ученика»,— не в этом ли жестокая судьба искусства?

Школа дзэн не знает культовых изображений. Правда, в дзэнских храмах есть изображения Будды, но в местах для тренировки, в залах для медитации нет ни скульптурных, ни живописных изображений будд, ни сутр. В течение всего времени там сидят молча, неподвижно, с закрытыми глазами, пока не приходит состояние полной отрешенности(не-думания, не-размышления, когда исчезают всякие мысли и всякие образы.— Т. Г.). Тогда исчезает «я», наступает «Ничто». Но это совсем не то «Ничто», как понимают его на Западе. Скорее напротив.. Это Пустота, где все существует вне преград, ограничений — становится самим собой. Это бескрайняя Вселенная души.

Конечно, и в дзэн есть наставники, они обучают учеников посредством мондо (вопрос — ответ), знакомят с древними дзэнскими записями, но ученик остается единственным хозяином своих мыслей и состояния просветления достигает исключительно собственными усилиями. Здесь важнее интуиция, чем логика, акт внутреннего пробуждения — сатори, чем приобретенные от других знания.

Истина не передается «начертанными знаками», Истина «вне слов». Это предельно, по-моему, выражено в «громовом молчании» Вималакирти.

Говорят, первый патриарх чань (дзэн) в Китае, великий учитель Бодхидхарма (яп. Дарума-дайси), о котором говорят, что он «просидел девять лет лицом к стене», действительно просидел девять лет, созерцая стену пещеры, и в высшем состоянии молчаливого сосредоточения пережил сатори. От Бодхидхармы и пошел обычай сидячей медитации в дзэн.

Спросят — скажешь.
Не спросят — не скажешь.
Что в душе твоей
Сокрыто,
Благородный Бодхидхарма?

И еще одно стихотворение того же Иккю:

Как сказать — В чем сердца Суть?
Шум сосны На сумиэ.

В этом душа восточной живописи. Смысл восточной живописи сумиэ — в Пустоте,в незаполненном пространстве, в еле заметных штрихах.

Цзинь-Нун говорил: «Если ветку нарисуешь искусно, то услышишь, как свистит ветер».А дзэнский учитель Догэн: «Разве не в шуме бамбука путь к просветлению? Не в цветениисакуры озарение души?» Прославленный мастер японского Пути цветка (икэбана), Икэнобо Сэнно (1532—1554), изрек в «Тайных речениях»: «Горсть воды или ветка дерева вызываютв воображении громады гор и полноводье рек. В одно мгновение можно пережить
таинства бесчисленных превращений. Совсем как чудеса волшебника».

И японские сады символизируют величие природы. Если европейские, как правило, разбиваются по принципу симметрии, то японские сады, как правило, асимметричны. Скорее асимметрия, чем симметрия, олицетворяет многообразие форм и беспредельность. Правда, асимметрия уравновешивается присущим японцам чувством утонченности и изящества. Нет, пожалуй, ничего более сложного, разнообразного и продуманного до мелочей, чем правила японского искусства. При «сухом ландшафте» большие и мелкие камни располагаются таким образом, что напоминают горы, реки, бьющиеся о скалы волны океана. Предел лаконизма — японские бонсай и бонсэки. Слово «ландшафт» — «сансуй» — состоит из «сан» (гора) и «суй» (вода) и может означать горный пейзаж или сад, а может означать «одинокость», «заброшенность», что-то «печальное, жалкое».

Если «ваби-саби», столь высоко ценимое в Пути чая, который предписывает «гармонию, почтительность, чистоту и спокойствие», олицетворяет богатство души, то крохотная, до пределапростая чайная комната воплощает бескрайность пространства, беспредельность красоты.

Один цветок лучше, чем сто, дает почувствовать цве-точность цветка.

Еще Рикю учил не брать для икэбана распустившиеся бутоны. В Японии и теперь во времячайной церемонии в нише чайной комнаты нередко ставят один нераскрывшийся бутон. Цветы выбирают по сезону, зимой — зимний, например, гаультерию или камелию «вабискэ», которая отличается от других видов камелий мелкими цветами. Выбирают один белый бутон. Белый цвет — самый чистый и насыщенный. На бутоне должна быть роса. Можно обрызгать цветок водой.В мае для чайной церемонии особенно хорош бутон белого пиона в вазе из селадона. И на немдолжна быть роса. Впрочем, не только на бутоне — фарфоровую вазу, еще до того, как поставить в нее цветок, следует хорошенько обрызгать водой.

В Японии среди фарфоровых ваз для цветов больше всего ценятся старинные ига (XV—XVI вв.).Они и самые дорогие. Если на ига брызнуть водой, они будто просыпаются, оживают.Ига обжигаются на сильном огне. Пепел и дым от соломы растекаются по поверхности, и, когда температура падает, ваза вроде бы покрывается глазурью. Это не рукотворное искусство, оно не от мастера, а от самой печи: от ее причуд или помещенной в нее породы зависят замысловатые цветовые оттенки. Крупный, размашистый, яркий узор на старинных ига под действием влаги обретает чувственный блеск и начинает дышать в одном ритме с росойна цветке.

По обычаям чайной церемонии, перед употреблением увлажняют и чашку, чтобы придатьей естественный блеск. Как говорил Икэнобо Сэнно (в «Тайных речениях»): «Поля, горы, берега явятся в их собственном виде». Своей школой икэбана он внес новое в понимание души цветка: и в разбитой вазе и на засохшей ветке есть цветы и они могут вызвать озарение. «Для древних составление цветов — путь к просветлению». Под влиянием дзэн его душа проснуласьк красоте Японии. А еще, наверное, потому, что жить ему пришлось в трудное время затянувшихся междоусобиц.

В «Исэ-моногатари», самом древнем собрании японских ута-моногатари, есть немало коротких новелл, и в одной из них рассказано о том, какой цветок поставил Аривара Юкихира, встречая гостей: «Будучи человеком утонченным, он поставил в вазу необычный цветок глицинии: гибкий стебель был длиной три сяку шесть сун». Разумеется, глициния с таким длинным стеблем — даже не верится, но я вижу в этом цветке символ хэйанской культуры. Глициния — цветок элегантный, женственный — в чисто японском духе. Расцветая, он свисает, слегка колышимый ветром, незаметный, неброский, нежный, то выглядывая, то прячась среди яркой зелени начала лета, воплощает очарование вещи. Глициния с таким длинным стеблем должна быть очень хороша.

Около тысячи лет назад Япония, воспринявшая на свой лад танскую культуру, создала великолепную культуру Хэйана. Рождение в японцах чувства прекрасного — такое же чудо, как этот «необычный цветок глицинии». В поэзии первая императорская поэтическая антология «Кокинсю» появилась в 905 году. В прозе шедевры японской классической литературы — в X—XI вв.: «Исэ-моногатари» (X век), «Гэндзи-моногатари» Мурасаки Сикибу (978—1014);«Макура-но соси» («Записки у изголовья») Сэй Сёнагон (966—1017, по последним данным).В эпоху Хэйан была заложена традиция японской красоты, которая в течение восьми веков влияла на последующую литературу, определяя ее характер. «Гэндзи-моногатари» — вершина японской прозы всех времен. До сих пор нет ничего ему равного. Теперь уже и за границеймногие признают мировым чудом то, что уже в X веке появилось столь замечательное и стольсовременное по духу произведение. В детстве я не очень хорошо знал древний язык, но все жечитал хэйанскую литературу, и мне запала в душу эта повесть. С тех пор как появилось «Гэндзи-моногатари», японская литература все время тяготела к нему. Сколько было за эти века подражаний! Все виды искусства, начиная от прикладного и кончая искусством планировки садов, о поэзии и говорить нечего, находили в «Гэндзи» источник красоты.

Мурасаки Сикибу, Сэй Сёнагон, Идзуми Сикибу (979 г.—?), Акадзомэ Эмон (957—1041) и другиезнаменитые поэтессы — все служили при дворе. Хэйанская культура была культурой двора — отсюда ее женственность. Время «Гэндзи-моногатари» и «Макура-но соси» — время высшего расцвета этой культуры. От вершины она клонилась уже к закату. В ней сквозила печаль, которая предвещала конец славы. Это была пора цветения придворной культуры Японии.

В скором времени императорский двор настолько обессилел, что власть от аристократов (кугэ) перешла к воинам — самураям (буси). Начался период Кама-кура (1192—1333). Государственное правление самураев продолжалось около семи столетий, до начала Мэйдзи (1868).

Однако ни императорская система, ни придворная культура не были уничтожены. В началепериода Камакура появилась еще одна антология вака (японские стихи) — «Новая Кокинсю» (1205), которая превзошла по мастерству хэйанскую «Кокинсю». Есть, конечно, и в нейсклонность к игрословию, но главное — это дух изящества (ёэн), красоты сокровенного (югэн), сверхчувственного (ёдзё),— полная иллюзия чувств, и это сближает ее с современнойсимволической поэзией. Поэт-монах Сайгё-хоси (1118—1190) соединил обе эпохи — Хэйани Камакура.

Мечтая о нем,
Уснула незаметно.
И он пришел во сне.
О, если б знала,
Не стала пробуждаться.

Дорогой снов
Я неустанно
За ним иду.
А наяву
Не встретились ни разу.

Это стихи из «Кокинсю», поэтессы Оно-но Комати. И хотя стихи о снах, они навеяны реальностью. Поэзия же, появившаяся после «Новой Кокинсю», и вовсе напоминает зарисовкис натуры.

Бамбуковая роща Наполнилась Воробьиным гомоном. От солнечных лучей Цвет осени.

В саду, где одиноко, Куст хаги облетает, Осенний ветер. Вечернее солнце Садится за стеной.

А это конец Камакура, стихи императрицы Эйфуку (1271—1342). Выражая присущую японцам утонченную печаль, они звучат, по-моему, очень современно.

Стихи учителя Догэна «Чистый и холодный снег — зимой» и преподобного Мёэ «Провожающая меня зимняя луна» — и то и другое принадлежат к эпохе «Новой Кокинсю».

Мёэ и Сайгё обменивались стихами и мыслями о поэзии. «Каждый раз, когда приходил монах Сайгё, начинался разговор о стихах. У меня свой взгляд на поэзию,— говорил он.— Ия воспеваю цветы, кукушку, снег, луну — в общем, разные образы. Но, в сущности, все это одна видимость, которая застит глаза и заполняет уши. И все же стихи, которые у насрождаются, разве это не Истинные слова? Когда говоришь о цветах, ведь не думаешь, что этона самом деле цветы. Когда воспеваешь луну, не думаешь, что это на самом деле луна. Представляется случай, появляется настроение, и пишутся стихи. Упадет красная радуга,и кажется, что пустое небо окрасилось. Засветит ясное солнце, и пустое небо озаряется.Но ведь небо само по себе не окрашивается и само по себе не озаряется. Вот и мы в душесвоей, подобно этому небу, окрашиваем разные вещи в разные цвета, не оставляя следа.Но только такая поэзия и воплощает Истину Будды» (из «Биографии Мёэ» его ученика Кикая).

В этих словах угадывается японская, вернее, восточная идея «Пустоты», Небытия. И в моихпроизведениях критики находят Небытие. Но это совсем не то, что понимают под нигилизмомна Западе. Думаю, что различаются наши духовные истоки.

Сезонные стихи Догэна — «Изначальный образ», воспевающие красоту четырех времен года,и есть дзэн.

Перевод с японского Т. Григорьевой, 1992
OCR Сиротин С. В. editor@noblit.ru по изданию:
Кавабата Я. Избранные произведения.— М.: Панорама, 1993. (Серия «Лауреаты Нобелевской премии»)
ISBN 5-85220-197
Аватара пользователя
Olga
Сообщения: 328
Зарегистрирован: 09 фев 2011, 19:16

Re: Слово, речь, язык, мысль - опыт веков

Сообщение Olga »

Язык наш сладок, чист, и пышен, и богат;
Но скудно вносим мы в него хороший склад;
Так чтоб незнанием его нам не бесславить,
Нам нужно весь свой склад хоть несколько поправить.
А.Сумароков

Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова,-
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внуками дадим, и от плена спасем,
Навеки.
А.А.Ахматова
"Всегда иди кратчайшим путем. Согласный путь, согласный с природой; он в том, чтобы соблюсти правду в делах и поступках". Марк Аврелий.
Аватара пользователя
Olga
Сообщения: 328
Зарегистрирован: 09 фев 2011, 19:16

Re: Слово, речь, язык, мысль - опыт веков

Сообщение Olga »

Любопытно, забавно и тонко:
Стих, почти непохожий на стих.
Бормотанье сверчка и ребенка
В совершенстве писатель постиг.
И в бессмыслице скомканной речи
Изощренность известная есть.
Но возможно ль мечты человечьи
В жертву этим забавам принесть?
И возможно ли русское слово
Превратить в щебетанье щегла,
Чтобы смысла живая основа
Сквозь него прозвучать не могла?
Нет! Поэзия ставит преграды
Нашим выдумкам, ибо она
Не для тех, кто, играя в шарады,
Надевает колпак колдуна.
Тот, кто жизнью живет настоящей,
Кто к поэзии с детства привык,
Вечно верует в животворящий,
Полный разума русский язык.
Николай Заболоцкий,
"Читая стихи"
"Всегда иди кратчайшим путем. Согласный путь, согласный с природой; он в том, чтобы соблюсти правду в делах и поступках". Марк Аврелий.
Ясько Георгий
Сообщения: 158
Зарегистрирован: 28 янв 2011, 17:24

Андрей Белый. Апокалипсис в русской поэзии.

Сообщение Ясько Георгий »

Андрей Белый. Апокалипсис в русской поэзии.

Панмонголизм!
Вл. Соловьев

Предчувствую Тебя.
А. Блок

I

Нет никакой раздельности. Жизнь едина. Возникновение многого только иллюзия. Какие бы мы ни устанавливали перегородки между явлениями мира - эти перегородки невещественны и немыслимы прямо. Их создают различные виды отношений чего-то единого к самому себе. Множественность возникает как опосредствование единства, - как различие складок все той же ткани, все тем же оформленной. Сорвана вуаль с мира - и эти фабрики, люди, растения исчезнут; мир, как спящая красавица, проснется к цельности, тряхнет жемчуговым кокошником; лик вспыхнет зарею; глаза - как лазурь; ланиты - как снеговые тучки; уста - огонь. Встанет - засмеется красавица. Черные тучи, занавесившие ее, будут пробиты ее лучами; они вспыхнут огнем и кровью, обозначится на них очертание дракона: вот побежденный красный дракон будет рассеян среди чистого неба.

II

Стояла весна 1900 года. Тёмное крыло грядущего затенило дни, ив душе поднялись тревожные сновидения. Человечеству открылся единственный путь. Возник контур религии будущего. Пронеслось дыхание вечной Жены.

Лекция Владимира Соловьёва «О конце всемирной истории» поразила громом. Но великий мистик был прав. Помню его с бездонно устремлёнными очами, с волосами, размётанными по плечам, иронически-спокойного с виду, задумчивого, повитого тучей огня. Резко отчётливо вырывались слова его брызгами молний, и молнии пронзили будущее; и сердце пленялось тайной сладостью, когда он уютно склонял над рукописью свой лик библейского пророка; и картина за картиной вставали среди тумана, занавесившего будущее. Обозначился ряд ледяных пиков, крутых снегоблещущих гор, по которым мы должны будем пройти, чтобы не свалиться в пропасть. А из чёрных провалов взвивался дым туч; лучи солнца, обливая тучи кровью, являли в дымах грядущий лик воспламенённого яростью дракона.

Но с бессмертных высот платонизма и шеллингианства Соловьёв увидел розовую улыбку мировой Души. Он понял и сладость «песни Песней», и знаменье «Жены, облеченной в солнце». И вот, с философских высот, сошел в этот мир, чтобы указать людям на опасности, им грозящие, на восторги, им неведомые. И в уютных комнатах раздался его рыкающий глас, и длинные руки лихорадочно перелистывали страницу за страницей. Боролся с ужасом, сильный и властный; казалось, точно перевертывал не страницы, но срывал маску с утаённой врагом истины. И маска за маской слетали; и маска за маской рассыпались туманным прахом. И зажигался прах. И злое пламя земного огня разгоралось. Но «всё, кружась, исчезало во мгле» - и вот мы сидели за чайным столом, и он, окончив чтение, оглашал стены безумно детским хохотом, прислушиваясь к шуткам. Но виденья, им вызванные, грозились в весенних окнах золотыми зарницами.

Меня поразила не столько сама «Повесть об антихристе», сколько слова действующих лиц: «А я вот с прошлого года стала тоже замечать, и не только в воздухе, но ив душе: и здесь нет полной ясности… Всё какая-то тревога и как будто предчувствие какое-то зловещее» («Три разговора»). В этих словах я прочёл всё неуяснимое доселе в своих личных переживаниях. Я обратился к Владимиру Сергеевичу с вопросом о том, сознательно ли он подчёркивает слова о тревоге, подобно дымке, опоясавшей мир. И Владимир Сергеевич сказал, что такое подчёркивание с его стороны сознательно. Впоследствии слова о «дымке» подтвердились буквально, когда разверзлось жерло вулкана и чёрная пыль, подобно сети, распространилась по всей земле, вызывая «пурпуровое свечение зорь» (Мартиника). Ещё тогда я понял, что причины, являющие перед глазами эту сеть, наброшенную на мир, находятся в глубине индивидуального сознания. Но глубины сознания покоятся в универсальном вселенском единстве. Ещё тогда я понял, что дымка, занавесившая духовный взор, падёт на Россию, являя вовне все ужасы войн и междоусобий. Я ждал извне признаков, намекающих на происходящее внутри. Я знал: над человечеством разорвётся фейерверк химер.

И действительность не замедлила подтвердить эти ожидания: раздались слова Д.С. Мережковского об апокалиптической мертвенности европейской жизни, собирающееся явить грядущего Хама. Появился новый тип, воплотивший в себе хаос, вставший из глубин, - тип хулигана… Над европейским человечеством пронесся вихрь, взметнул тучи пыли. И стал красен свет, занавешенный пылью6 точно начался мировой пожар. Ещё Ницше накануне своего помешательства предвидел всемирно-историческую необходимость всеобщей судороги, как бы гримасы, скользнувшей по лицу человечества. «Мировая гримаса» - маска, надетая на мир, ужаснула и Вл. Соловьёва. Мережковский указал на мировое безумие, подтачивающее человечество. Хаос изнутри является нам как безумие, - извне как раздробленность жизни на бесчисленное количество отдельных русл. То же в науке: неумелая специализация порождает множество инженеров и техников с маской учености на лице, с хаотическим безумием беспринципности в сердцах. Безнравственное приложение науки создаёт ужасы современной войны с Японией – войны, в которой видим явившийся нам символ встающего хаоса. Просматривая брошюру Людовика Нодо «Они не знали», узнаём, что все наши военные операции – сплошной оптический обман. Япония – маска, за которой невидимые. Вопрос о победе над врагами тесно в связан с перевалом в сознании, направленным к решению глубочайших мистических вопросов европейского человечества.

Соловьёв глубоко провидел мировой маскарад, участниками которого мы являемся. Дымка, носившаяся в воздухе, после смерти Соловьева, правда, осела, как бы прибитая дождём. Небо глубочайших душевных глубин очистилось. Там замелькали нам чьи-то вечные, лазурно успокоенные очи, но зато пыль, носившаяся в небе, осела на все предметы, пала на лица, резко очерчивая, почти искажая естественные черты, создавая невольный маскарад.

Вихрь, поднявшийся в современной России, взметнувший пыль, должен неминуемо создать призрак красного ужаса – облака дыма и огня, - потому что свет, пронизывая пыль, зажигает её. Следует помнить, что призрачен красный дракон, несущийся на нас с Востока: это туманные облака, а не действительность; и войны вовсе нет: она - порождение нашего больного воображения, внешний символ в борьбе вселенской души с мировым ужасом, символ борьбы наших душ с химерами и гидрами хаоса. Тщетна борьба с ужасной гидрой : сколько бы мы ни срубили змеиных голов, вырастут новые, пока мы не поймём, что самая гидра призрачна; она – Маска, наброшенная на действительность, за которой прячется Невидимая; пока мы не поймём, что Маска призрачна, она будет расти, слагая кровавые всемирно-исторические картины: извне налетающий дракон соединится с красным петухом, распластавшим крылья над старинными поместьями в глубине России; всё потонет в море огня. Призрак будет смеяться. И «красный смех» его подожжет вселенную. Светопреставление для ослеплённых ужасом – ведь оно только мировой «красный смех» ужаса.

Упрекают Л. Андреева в субъективизме: вместо того, чтобы описывать массовое движение войск, или бытовую картину войны, он будто грезит, но в этом его проникновение в современность. Вот слова очевидца войны: «В современной войне всё таинственно, рассеяно, далеко, невидимо, отвлечено; это – борьба жестов, воздушной сигнализации, электрических или гелиографических сношений… Приблизьтесь к сражающимся – и вы ничего не увидите пред собой… Если это батарея, то укрытая за какой-нибудь складкой почвы, она, кажется, без цели и смысла палит в пространство… Вы постоянно обмануты фантасмагорией… Это – война… невидимая, бесформенная, скрытая… Кто взял Ляоян? Японская армия? Да, конечно, японская армия, но с помощью кошмара… Потребность в надежде, иллюзии, апатии, фантазия, небылицы… незнание действительности – вот из чего состоит первая кампания» (Людвик Нодо). Узнать действительность – значит сорвать маску с Невидимой, крадущейся к нам под многими личинами. Соловьёв пытался указать нам на благовидную личину лжи, накинутую врагом на лик той, Которая соединит разъединённые небо и землю наших душ в несказанное единство. Только заревые лепестки вечных роз могут утишить жгучесть адского пламени, лижущего теперь мир. Вечная Жена спасает в минуты смертельной опасности. Недаром вечно женственный образ Брунгильды опоясан огненной рекой. Недаром её сторожит Фафнер, чудовищный дракон. Соловьёв указал на личину безумия, грядущего в мир, и призывал всех обуреваемых призраком, углубиться, чтобы не сойти с ума. Но углубиться к вечно женственным истокам Души – значит явить лик Её перед всеми. Тут начинается теургическая мощь его поэзии, в которой соприкоснулись фетовский пантеизм, лермонтовский индивидуализм с лучезарными прозрениями христианских гностиков.

Я не видал Соловьёва после незабвенного для меня вечера, но мне многое открылось с той поры. Я не понимал в Соловьёве вечных обращений к Лучезарной подруге, но заря, опоясавшая горизонт, усмиряла тревоги. Я понял, что эти тревоги не относятся лично ко мне, но и всем угрожают. В те дни я понял всемирность заревых улыбок и лазурь небесных очей. Я начал понимать, что как в современной войне всё таинственно рассеяно, далеко, невидимо, отвлеченно, так и в мистических волнах, прокатившихся в мире для того, чтобы столкнуться в борьбе: эта борьба начинается не с поступков, реализованных видимостью, а с борьбы жестов воздушной сигнализации. Всё начинается с мгновенных немых зарниц. Но растут зарницы. Немота их разражается громами. Тогда начинается реализация вспыхнувших символов: символами становятся окружающие нас предметы, появляются люди-маски. Наконец, маски спадают, и перед нами проходят лица, запечатленные зарёй. Она воплощается в мир. Тают ледяные оковы мрака. Сердце слышит полёт весны…


III

Цель поэзии - найти лик музы, выразив в этом лике мировое единство вселенской истины. Цель религии - воплотить это единство. Образ музы религией превращается в цельный лик Человечества, лик Жены, облеченный в Солнце. Искусство поэтому - кратчайший путь к религии; здесь человечество, познавшее свою сущность, объединяется единством Вечной Жены: творчество, проведенное до конца, непосредственно переходит в религиозное творчество - теургию. Искусство при помощи мрамора, красок, слов создает жизнь Вечной Жены; религия срывает этот покров. Можно сказать, что на каждой статуе, изваянной из мрамора, почиет улыбка Ее и наоборот: Она - Мадонна, изваянная в веках. Первоначальный хаос, слагающийся по законам свободной необходимости, обожествляется, становясь Ее телом. Если Человечество - реальнейшее всеединство, то народность является первым ограничением Человечества. Здесь перед нами выход к единству при свободном и самодеятельном развитии народных сил. Образ музы должен увенчать развитие национальной поэзии.

Развитие русской поэзии от Пушкина до наших дней сопровождается троякой переменой ее первоначального облика. Три покрова срываются с лица русской музы, три опасности грозят Ее появлению. Первый покров срывается с пушкинской музы; второй - с музы Лермонтова; совлечение третьего покрова влечет за собой явление Вечной Жены. Два русла определенно намечаются в русской поэзии. Одно берет свое начало от Пушкина. Другое - от Лермонтова. Отношением к тому или иному руслу определяется характер поэзии Некрасова, Тютчева, Фета, Вл. Соловьева, Брюсова и наконец Блока. Эти имена и западают глубоко в нашу душу: талант названных поэтов совпадает с провиденциальным положением их в общей системе развития национального творчества. Поэт, не занятый разгадкой тайн пушкинского или лермонтовского творчества, не может нас глубоко взволновать.

Пушкин целостен. Всецело он извне охватывает народное единство. Под звуки его лиры перед нами встает Россия с ее полями, городами, историей. Он совершенно передает всечеловеческий идеал, заложенный в глубине народного духа: отсюда способность его музы перевоплощаться в какую угодно форму. Бессознательно указаны глубокие корни русской души, простирающейся до мирового хаоса. Но цельность пушкинской музы еще не есть идеальная цельность. Лик его музы еще не есть явленный образ русской поэзии. За вьюгой еще не видать Ее: хаос метелей еще образует вокруг Нее покров. Она еще "спит в гробе ледяном, зачарованная сном"...(Из стихотворения А.А. Фета "Глубь небес опять ясна..." (1879)) Пушкинской цельности не хватает истинной глубины: эта цельность должна раздробиться, отыскивая дорогу к зачарованной красавице. Элементы ее, сложившие нам картину народной цельности, должны быть перегруппированы в новое единство. Этим требованием всецело намечается путь дальнейших преемников пушкинской школы: в глубине национальности приготовить нетленное тело Мировой Души; неорганизованный хаос - только он есть тело организующего начала. Пушкинская школа должна поэтому приблизиться к хаосу, сорвать с него покрывало и преодолеть его. Продолжатели Пушкина - Некрасов и Тютчев - дробят цельное ядро пушкинского творчества, углубляя части раздробленного единства.

Проникновенное небо русской природы, начертанное Пушкиным, покрывается тоскливыми серыми облаками у Некрасова. Исчезают глубокие корни, связывающие природу Пушкина с хаотическим круговоротом: в сером небе Некрасова нет ни ужасов, ни восторгов, ни бездн - одна тоскливая грусть; но зато хаос русской действительности, скрывавшийся у Пушкина под благопристойной шутливой внешностью, у Некрасова обнаружен отчетливо.

Наоборот: пушкинская природа у Тютчева становится настолько прозрачной, что под ней уже явно:
Мир бестелесный, страшный, но незримый
Теперь роится в хаосе ночном...
Прилив растет и быстро нас уносит
В неизмеримость темных волн...
И мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены...

(Из стихотворений Ф.И. Тютчева "Как сладко дремлет сад темно-зеленый..." (1835) и "Сны" (1829))

Тютчев указывает нам на то, что глубокие корни пушкинской поэзии непроизвольно вросли в мировой хаос; этот хаос так страшно глядел еще из пустых очей трагической маски Древней Греции, углубляя развернутый полет мифотворчества. В описании русской природы творчество Тютчева непроизвольно перекликается с творчеством Эллады: так странно уживаются мифологические отступления Тютчева с описанием русской природы:

Как будто ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.

(Из стихотворения Ф.И. Тютчева "Весенняя гроза" (1828)

Пушкинское русло в Тютчеве своеобразно раздробляется. Отныне оно направляется: 1) к воплощению хаоса в формах современной действительности; 2) к воплощению хаоса в формах античной Греции.

Представителем первого направления является В. Брюсов. Представителем второго - Вяч. Иванов, в поэзии которого нам звучат под античными школьными образами близкие ноты.

Здесь обнаруживается, что путь от внешнего изображения народной цельности к отысканию идеального нетленного тела русской музы лежит через индивидуализм. В глубинах духа, "там, где ужас многоликий" (Брюсов), происходит встреча и борьба. Но и Некрасов по-своему указывает на хаос внешних условий русской жизни. Раскол пушкинского единства выражается у Некрасова и Тютчева в том, что оба они жаждут и не могут соприкоснуться с поверхностью течения русской действительности. Оба стремятся вогнать свою поэзию в узкие рамки тенденции: Некрасов - народнической, Тютчев - славянофильской. Кроме того, Тютчев - поэт-политик и аристократ, Некрасов - гражданин. В гражданственности Некрасова, однако, находим своеобразно преломленный байронизм и печоринство: тут обнаруживается его связь с Лермонтовым, о которой придется упомянуть ниже. С другой стороны, и тютчевская струна аристократизма прерывается глубоко народническими струнами:

Эти бедные селенья.
Эта скудная природа -
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!

(Из стихотворения Ф. И. Тютчева "Эти бедные селенья..." (1855))

Тютчев еще боялся хаоса: "О, бурь уснувших не буди: под ними хаос шевелится" (Из стихотворения Ф.И. Тютчева "О чем ты воешь, ветр ночной..." (1836)). Его хаос звучит нам издали, как приближающаяся ночная буря. Его хаос - хаос стихии, не воплотившийся в мелочи обыденной жизни. С другой стороны, хаотическая картина русской жизни еще поверхностно нарисована Некрасовым. И у Тютчева, и у Некрасова хаос глубин не сочетается еще с хаосом поверхностей так, чтобы образы видимости образовали стихии и, наоборот, чтобы повседневные образы служили намеками стихийности. Кроме того, тютчевский славянофильский аристократизм должен сочетаться с некрасовской гражданственностью в одном пункте земляного титанизма. Прежде нежели будет найдено нетленное, земляное тело русской поэзии, должно совершиться последнее восстание земляных гигантов. И оно совершается: стихийные силы разражаются в поэзии Брюсова землетрясением. В стихийные глубины мятущегося духа Брюсов вносит сплетения внешних условий жизни. С другой стороны, влагая хаотическое содержание в свои четкие, подчас сухие образы, он с каждым шагом подходит к некоей внутренней цельности. Тут обнаруживается его кровная связь с Пушкиным: начало XIX века подает руку началу XX. Благодаря Брюсову мы умеем теперь смотреть на пушкинскую поэзию сквозь призму тютчевских глубин. Эта новая точка зрения открывает множество перспектив. Замыкается цикл развития пушкинской школы, открывается провиденциальность русской поэзии.

Безраздельная цельность брюсовской формы, рисующая землю, тело, лишена, однако, огня религиозных высот. Прекрасное тело его музы еще не оживлено, оно механизировано хаосом - это автомат, движимый паром и электричеством. Здесь мы имеем дело с паровым воскресением мертвых. Его муза подобна бесноватой. Она ждет исцеления в стране Гадарринской. Ее равно восторженное отношение и к Богу, и к дьяволу чисто звериное: "Явись, наш Бог и полузверь!" (Из стихотворения В. Брюсова "Искушение") Если тварность музы Брюсова понимать в смысле сотворенности, у ее подножия могут явиться и луна и звезды, как у Жены, облеченной в Солнце. Если же тварность эта явно склонится в сторону "зверства", ее подножием будет багряный зверь - это будет Великая Блудница. И образ Лучезарной Жены, противопоставленный зверю, рожден в глубине другого русла русской поэзии, берущего начало от Лермонтова.

Русская поэзия связана с западноевропейской. Эта последняя увенчана мировыми символами: таков символ вечной женственности, представленный образом Беатриче, Маргариты и т.д. Таков символ Прометея, Манфреда. Эти символы даны под покровом эстетизма. Русская поэзия, заимствуя в лице Лермонтова основные черты западноевропейского духа, своеобразно преломляет их восточной мистикой, глубоко зароненной в русскую душу. Западноевропейские формы извне выражают мистические переживания Востока. У Лермонтова мы видим столкновение двух способов отношения к действительности. Индивидуализм борется с универсализмом. Предстоит или порабощение мистики эстетикой, или обратное, или же мистика сочетается с эстетикой в теургическом единстве религиозного творчества. В последнем случае предстоит рождение из глубин поэзии новой, еще неведомой миру религии.

Отсюда трагический элемент поэзии Лермонтова, рождающей, с одной стороны, образ Демона, Маргариты-Тамары, нежной заревой улыбки и глаз, полных лазурного огня, с другой стороны, являющей скучающий облик Печорина, Неизвестного и Незнакомки, всю жизнь глядящей на Лермонтова "из-под таинственной холодной полумаски" (Из стихотворения М.Ю. Лермонтова (1841)). Эстетическая личина глубочайшего мирового символа, явившаяся перед Ницше как трагическая маска, при столкновении этого символа с религиозным творчеством восточной мистики превращается у Лермонтова в полумаску. Но полумаска должна быть сорвана, ибо она - марево, которым враг старается скрыть истинную природу Вечной Жены. Помещик: "Не знаю, что это такое: зрение ли у меня туманится от старости, или в природе что-нибудь делается... Ни одного облачка, а все как будто чем-то подернуто..." Генерал: "А еще вернее, что это черт своим хвостом туман на свет Божий намахивает" ("Три разговора")" (Цитаты из "Трех разговоров о войне, прогрессе и конце всемирной истории" В.С. Соловьева). Много этого серого тумана в "Сказке для детей" (Поэма М.Ю. Лермонтова (1840)). Демонизм Лермонтова, обволакивающий туманом лик Незнакомки, должен рассеяться, выродиться, ибо подлинная природа Демона, по глубокому прозрению Мережковского, есть мещанская серединность - серость (Из статьи Д.С. Мережковского "Гоголь и черт"). Этот демонизм вырождается в поэзии Некрасова, заменяясь гражданственностью. Тут пушкинское русло русской поэзии принимает искаженный налет лермонтовского демонизма. Сорванная маска рассыпается пылью и пеплом.

С другой стороны, в попытке примирить трагический индивидуализм Лермонтова с универсализмом вырастает пессимистический пантеизм Фета. Фет берет лермонтовские символы и придает им окраску пантеизма. Если для Лермонтова заря - покров, под которым укрыты "черты иные" Вечной Незнакомки, Фет, наоборот, в замирающем голосе узнает зарю.

За рекой замирает твой голос, горя,
Точно за морем ночью заря.

(Из стихотворения А.А. Фета "Певица" (1857)

Освобождение от личной воли в эстетическом созерцании воли мира - основное настроение фетовской поэзии. Здесь поэзия является выразительницей пессимистической доктрины. Но сама пессимистическая доктрина является перевалом от философии к поэзии. Западноевропейские образы творчества в русской поэзии стремятся соприкоснуться с мистическими переживаниями и явить образ обновленной религии. Вот почему пессимистический покров Фета непроизвольно связан с глубиной лермонтовского трагизма, а у Гейне разрывается между бесплотным романтизмом и бесцельным скептицизмом. Вот почему Фет глубже, чем Гейне. Впрочем, поэзия Фета не является нам как дальнейшее развитие поэзии Лермонтова, а лишь побочным дополнением; она - соединительное русло между Лермонтовым и европейской философией. Отныне поэзия и философия нераздельны. Поэт отныне должен стать не только певцом, но и руководителем жизни. Таков был Вл. Соловьев.

Из глубин пессимизма Соловьев пришел к религиозным высотам. Он соединил поэзию с философией. Пышность фетовского пантеизма является для Соловьева покровом, под которым лермонтовский трагизм, очищенный посредством религии, являет ряды всемирно-исторических символов. Борьба двух начал, борющихся в душе человека, оказывается символом мировой борьбы. Освещая лирику Лермонтова вселенским сознанием, Соловьев неминуемо должен сорвать полумаску с лица Незнакомой Подруги, явившейся Лермонтову. Эту маску он срывает. Перед ним является Она в пустынях священного Египта лицом к лицу.

Что есть, что было, что грядет вовеки,
Все обнял тут один недвижный взор.

(Из поэмы Вл. Соловьева "Три свидания" (1898))

Это Все оказалось Единым образом Женской красоты - Невестой Агнца. Сорванная полумаска оказалась серым облаком пыли. Исчезло обаяние лермонтовского демонизма; оказалось, что "это черт своим хвостом туман намахивает" ("Три разговора"). Согласно Мережковскому, черт этот с насморком, а хвост его - будто хвост датской собаки (Из статьи Д.С. Мережковского "М.Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества"). Лермонтовский демонизм через Некрасова воплотился отныне в пушкинское русло. Это русло завершилось поэзией Брюсова, в которой поднимается Великая Блудница, восседающая на багряном звере. Но багряный зверь - только призрак, это пыль, зажженная солнцем. Прекрасное тело брюсовской музы оказывается призрачным под лучами Видения, посетившего Соловьева. Отсюда реальная действительность в описании Блока, этого продолжателя Соловьева, носит кошмарный оттенок. Механизированный хаос оказывается пустотой и ужасом, когда на него обращает свой взор "Жена, облеченная в Солнце". Но Ее знамение еще пока только на небе. Мы живем на земле. Она должна сойти к нам на землю, чтобы земля сочеталась с небом в брачном пиршестве. Она явилась перед Соловьевым в пустыне Египта, как София. Она должна приблизиться. Не теряя вселенского единства, она должна стать народной душой. Она должна стать соединяющим началом - Любовью. Ее родиной должно быть не только небо, но и земля. Она должна стать организмом любви.

Но организация любви, сочетающая личность с обществом, должна иметь фокус в мистерии. Замечательно глубоко говорит Вяч. Иванов, что орхестра - необходимое условие мистерии - есть средоточие форм всенародного голосования. Организация этих форм есть один из способов организации Любви. Указывая на дионисические основы общины будущего, Вяч. Иванов возводит общественность в религиозный принцип, указывая на трагический элемент общественных отношений. Этот же элемент связан с мировой трагедией, содержанием которой является борьба Жены со Зверем. Воплощенный образ Жены должен стать фокусом мистерии, воплощая в себе всеединое начало человечества. Жена, познанная Соловьевым, должна сойти с неба и облечь нас Солнцем жизни - мистерией. Хаос, воплощенный в поэзии Брюсова, должен стать телом Жены, сияющей в небесах.

Некрасовская гражданственность должна утвердиться на дионисическом стержне. Тютчевский хаос должен явить из тьмы свою светлую дочь. Брюсовская муза да покинет страну Гадарры! Этой страной Гадарринской оказываются те места, где машинный американизм поет свои ужасные песни фабричными гудками, электрическими звонками и вечно лопающимися беззвучными гранатами, подвешенными на улицах к железным стержням, где трамвай, как железная ящерица, быстро бегает вдоль рельс. Здесь ее метрополия. Здесь она гуляет среди дымов и конок.

С конки сошла она шагом богини.

(Из стихотворения Брюсова "Царица" (1901))

Значит, подножием ее служит железная ящерица - зверь? Но кто же она?

Да! Я провидел тебя в багрянице,
В золотой диадеме... Надменной царицей
Ты справляла триумф в покоренной столице...
(Из стихотворения Брюсова "Царица" (1901))

Можно сказать, что Муза Брюсова направляется от конки к багрянице. Наоборот, Муза Блока, явившись нам в багрянице, направляется... к конке.

Тут между обеими музами начинается страшный дуэт: они встречаются глазами. Лазурные лучи одной пронизывают "пустых очей ночную муть". У другой веет от губ "чем-то звериным, тишью пещер и пустынностью скал". Между ними ползет конка - железная ящерица. Кругом стоят ратники Зверя и Жены. Недаром Блок говорит:

Будут страшны, будут несказанны
Неземные маски лиц...

(Из стихотворения Блока "Ты свята, но я Тебе не верю..." (1902))

Теперь должен быть сорван окончательный покров с русской поэзии. Истинные лица обозначатся вовек. Явится Та,

...пред кем томится и скрежещет
Великий маг моей земли.

(Из стихотворения Блока " Ночная", 1904))

В поэзии Блока мы повсюду встречаемся с попыткой воплощения сверхвременного видения в формах пространства и времени. Она уже среди нас, с нами, воплощенная, живая, близкая - эта узнанная наконец муза Русской Поэзии, оказавшаяся Солнцем, в котором пересеклись лучи новоявленной религии, борьба за которую да будет делом всей нашей жизни. Вот она сидит с милой и ясной улыбкой, как будто в ней и нет ничего таинственного, как будто не ее касаются великие прозрения поэтов и мистиков. Но в минуту тайной опасности, когда душу обуревает безумие хаоса и так страшно "средь неведомых равнин" (Из стихотворения А.С. Пушкина "Бесы" (1830)) ее улыбка прогоняет вьюжные тучи; хаотические столбы метели покорно ложатся белым снегом, когда на них обращается ее лазурный взор, горящий зарей бессмертия. И вновь она уходит, тихая, строгая, в "дальние комнаты". И сердце просит возвращений.

Она явилась перед Соловьевьм в пустынях Египта. У Блока она уже появляется среди нас, неузнанная миром, узнанная немногими. Небесное видение соединяет в себе отныне небо и землю, отражается в жизненных мелочах. Но еще не вся жизнь подчинена ей. Еще кругом бунтует хаос, не ставший ее телом. Там, в хаосе, злобные силы, противоборствующие ее власти. Обращаясь к хаотической действительности, поэзия Блока превращается в кошмар: по городу бегает черный человечек, прибегает в дом, где все нестройно кричат у круглых столов, к утру на розовых облаках обозначается крест, а в весенних струйках у тротуара плывет безобразный карлик в красном фраке. Это и есть многоликий змей - дракон, собирающий против Нее свои Силы. Боясь Ее победы над миром, он преследует Ее в Ее Обители.

Лермонтовская и пушкинская струи русской поэзии, определившись в Брюсове и Блоке, должны слиться в несказанное единство. Но как? Путем ли свободного соединения или подчинения? В последнем случае предстоит борьба двух реальностей. С одной стороны, цельность брюсовского реализма, с явно выраженной нотой астартизма, превращается поэзией Блока в сплошной кошмар, когда его муза смотрит на мир, не подчиненный ей. С другой стороны, реальнейшее всеединство Ее, с точки зрения Брюсова, оказывается бестелесным видением. По граням соприкосновения этих двух противоположных точек зрения начинается колебание, двойственность, закипает борьба, растут страхи, воскресают химеры античной Греции и безумно смеется красным смехом Горгона войны. "В современной войне все таинственно, рассеянно, далеко, невидимо, отвлеченно; это борьба жестов, воздушной сигнализации, электрических или гелиографических сношений... Если это батарея, то, укрытая за какой-нибудь складкой почвы, она, кажется, без цели и смысла палит в пространство... Вы постоянно обмануты фантасмагорией" (Нодо). Фантасмагория, марево - вот что неизменно вырастает из соприкосновения двух противоположных начал мира. Красный ужас борьбы, хохочущий на полях Маньчжурии, а также заголосивший между нами петух огня - все это внешний покров вселенской борьбы, в которой тонут раздвоенные глубины наших душ. Все это - "маска красной смерти" (Э.По), в которую превращается "мировая гримаса", замеченная Ницше.

Вначале мы говорили, что три личины должны быть сорваны с Лика русской музы. Первой слетает богоподобная личина пушкинской музы, за которой прячется хаос. Второй - полумаска, закрывающая Лик Небесного Видения. Третья Личина - Мировая: это - "Маска Красной Смерти", обусловливающая мировую борьбу Зверя и Жены. В этой борьбе - содержание всякого трагизма. Западноевропейская поэзия говорит нам извне об этой борьбе: трагизм - вот формальное определение апокалиптической борьбы. Русская поэзия, перебрасывая мост к религии, является соединительным звеном между трагическим миросозерцанием европейского человечества и последней церковью верующих, сплотившихся для борьбы со Зверем.

Русская поэзия обоими своими руслами углубляется в мировую жизнь. Вопрос, ею поднятый, решается только преобразованием Земли и Неба в град Новый Иерусалим. Апокалипсис русской поэзии вызван приближением Конца Всемирной Истории. Только здесь мы находим разгадку пушкинской и лермонтовской тайн.

IV
Мы верим, что Ты откроешься нам, что впереди не будет октябрьских туманов и февральских желтых оттепелей. Пусть думают, что Ты еще спишь во гробе ледяном.

Ты покоишься в белом гробу.
Ты с улыбкой зовешь: не буди.
Золотистые пряди на лбу.
Золотой образок на груди.

(Из стихотворения Блока "Вот он - ряд гробовых ступеней..." (1904))

Блок

Нет, Ты воскресла.

Ты сама обещала явиться в розовом, и душа молитвенно склоняется пред Тобой, и в зорях - пунцовых лампадках - подслушиваем воздыхание Твое молитвенное.

Явись!

Пора: мир созрел, как золотой, налившийся сладостью плод, мир тоскует без Тебя.

Явись!


Весы. 1905. N 4. С. 11 - 28.

Андрей Белый (наст. имя и фамилия - Борис Николаевич Бугаев; 1880 - 1934) - прозаик, поэт, литературный критик, теоретик символизма, мемуарист.
Ответить

Вернуться в «Мудрость веков»